Заказать 4 000 ₽

Глава для знакомства · FW 3–29

Глава I.1

Падение строителя Финнегана и поминки по нему, музейная Кутузингтона, летописи, Мутт и Ют, пранкцарица — одной рекой, которая начинается на полуслове.

16 эпизодов · 8 900 слов · около часа вслух

01 Рекатечь

§1рекатечь, мимо Евы и Адама, от излучины берега к лукоморью, несёт нас по коммодиозному Викову витку круговорота обратно к Хоутскому Чертогу и Эдемским околицам.

§2Сэр Тристрам, виолюбодей, из-за моря короткого, покамест не пакиприбыл из Северной Армерики по сю сторону корявого Перешейства Малой Европы, дабы перевоевать свою пенизольдову войну: ни томсойеровы скалы у речки Куры не раздулись ещё в горы перед грузинскими гаджо Лаврентьева уезда, покуда те всё дублинировали своё нищисло: ни глас из огня не взревел мехами аз есмь, аз есмь, чтоб крестом окрестить тыесипетроторфика: ещё нет, хоть и оленескоро после, козлохлюст не забодал слепого старого исаака: ещё нет, хоть в Ванессе, как на войне, все средства хороши, сосестрицы не прогневались на двуединого натанджо. Ни рожна батькина солода не наварил ни Джем, ни Шен при дуговом свете, и румяного краешка радуги-дуги не видать было обручем на водолике.

02 Падение

§3Падение (бабабадамвавиладамтарарадамгромомгримомхромомгрымомневтономпетроперуномперкуномуккономухнулрухнулбух!) некогда стеностройного старпёра пересказывается сызмала на сон грядущий, а там и на веку, по всей христьянской скоморошине. Великое падение со стены с потрохами повлекло столь скоропостижный пфшут Финнегана, задирландского крепыша, что шалтаймакушка хамсамого прытко шлёт почемучку далеко к закату искать своих болтайпяток: а их вверхтормашечное местопребывание — у Нокаутова кургана в парке, где померанцы ржавеют с миром на зелёном лугу с тех пор, как Дьяблин впервые полюбил Ливушку.

§4Что за сшибка тут охоты с неохотой, устриготы поперёк горла визиготам! Бре́ккек Ке́ккек Ке́ккек Ке́ккек! Ква́кс Ква́кс Ква́кс! Увылу Увылу Увылу! Кваоуаух! Где Бердышевы протазаны всё ещё рвутся мастерски мутузить Малахая Гранатыча, а Булатовы выкатапуляют каннибаллистику из Белорубак с Хоудой Головы. Осадегаи и бурьмеранги. Погостня кровь, вот те страх! Кровославные, спасите! Оружье в набат слезвонит, до ужасти. Колоколотьба: по ком, по ком. Что за куча мала, что за воздушные замки в синеве! Какие двоеперстолюбы, совращённые какими азтяразрешителями! Какое истинное осязанье ихнего сенаследника при каком соломощном гласе ложного Икакова! О, чу, чу, как Хоутом распластался в сумеречном прахе праотец блудодеев, но, (батюшки мои светы и телеса!) как храмовым сводом распростёрлось по вышнему небу знаменье кроткого благовещенья! А что есть? Исеть это? Ерь были ливнестоки? Стародубы ныне почиют в торфе, а вязы взвиваются, где ясень лёг золой. Пасть — по охоте, восстать — по неволе: и не так-то скоро сей фарс на нонешний раз придёт к застольному вековечному финниксу.

03 Строитель Финнеган

§5Строитель Финнеган Заикорукий, вольный каменщик, жил на самую широкую ногу, какую и не вообрезишь, в своём лучинном тридевятом усадебстве, ещё прежде, чем навиновы судьи выдали нам числа или Гельвитик натворил второзаконие (в один прекисный день он горько сунул башку в бочку — поглядеть, что у него на роду написано, но не успел он шустовски её высунуть, как, мощью Моисеевой, сама вода евыпарилась и всему гиннесбытию пришёл исход, — вот и судите сами, что за пятрушкокнижный был малый!), и могучие лета с гаком сей муж хором, чертежей и этажей громоздил в Пропойске созданье на созданье по бережкам для поречан у Имяреки. Быва у него мавенькая жёнуська Аннуська, тискав он свою тваюську. Косу в горсть — и хвать свою половинку за бочок. Частенько, балбулькая, митрою вперёд, с добрым мастерком в кулаке и в труворомасленой робе, которую обиходно облюбовал, калигулировал он, бывало, как Хорив Чингис Эгберт, по таблице умноженья вершки и кружки, покуда не узрит, двоясь, при ночистом свете зелена вина, с любовью к коему и родился, как его круглоглавый столп давно минувших дней восстаёт торчмя в неглиже сухой кладки (радай-то Бог!), валвортова громада небоскрёба во весь окоём, весь из себя башня, от сущего ничего воздвигаясь и вознебесясь до Гимналаев и прочая, иерархитектиптоплофтический, с неопалимой купиной набекрень на вавилонной маковке, и с ворисами — шмыг наверх, и с глебовёдрами — шмяк вниз.

§6Из первых был он, кто голыми руками взял герб и имя: Василий Буслаев из Новгорода Великаньего. Нашлемник его ухоральдический: в зелени, при сенных девках смутных, козлище серебряный, гончий, космат, рогат. Щит его опокаян, лучники на взводе, солнце второй свежести. Х — хмель для хлебороба, что хватает хомут. Хохохохо, мистер Финн, быть тебе мистером Финнипаки! В понедельник поутру — ох, ты винцо! Под воскресенье ввечеру — ах, ты уксус! Хахахаха, мистер Фингал, быть тебе финоватым паки!

§7Какая ж тогда нелёгкая принесла в тот трагикозий грозоверг всю эту первогородную волокиту? Наш каабак и поныне ходуном ходит, послух грому его арафартов, но слышим мы и из века в век то шебутное козлогласие нехалифицированных муэдзиномётов, что норовят очернить белейший камень, какой только черепахнулся с небес. Подкрепи убо нас, о Кормильче, во взыскании правовеселия нашего, егда восстаём, и егда приступаем к зубочищению, и прежде неже плюхнемся на кожаное ложе своё, и в нощи, и при угасании звёзд! Ибо кивать на соседа лучше, чем подмигивать ваххабсентеисту. Не то быть нам, как тот пророктор, что зубоскалит, бедуинствуя меж чёртом и Чермным морем. Козьма Прутков рассудит. Тогда и узнаем, пир у нас или пятница. У неё вещее чутьё на место, и подсобникам она отвечает походя, дрёмадерочка. Вонмем! Вонмем! Мабуть, прилетело полкирпича с браком, как одни говорят, а могёт, всему виной колляпсус задних его обетов, как иные на то глядели. (Тех толков налицо ныне, счётом, тысяча и один, и все — сказка про белого бычка). Но так горько вкусил Адамушка Евушкиных святоалых вавилоблочек (тут тебе и вальхоромные ужасы кургантасов, дрожек, громкамней, гробиток, трамтарарамов, дальнобасов, самогудов, конкиноходцев, мостобозов, таксомоторов, мегафонарей, цирков да вечевалов, да василикирх, да аэропагод, и дубинушка, и развесёлая буча, и городовой в шинели, и Сенная сучка, что кусает его за ухо, и преображенские казарки, и четыре его ветхих судилища — чем дальше в бор, тем больше вздор, — и чумазые его заводские трубы, двенадцать за пятачок, и невестобусы, что полозят по Бережёнобожке, и кисельные барышни, что шныряют у Шито-Крытого угла, и чад, и хмель, и грохотопот его градских коренных затворников, дворников, соборников, шурум да бурум, в фантасмурном мурлыканье, и весь переклик со всех крыш: мне кров, тебе ров, а ему и под мостом хоромы), что в одно недоброе утро Филя пал, налитый по самую завязку. Головоут его отяжелел, лоток его затрясся. (Стена, само собой, как раз вставала.) Тим! Он запнулся на лествице. Там! Он дал дуба. Туп! Мастабабом, мастабадом: оженился мужик, отбомкал он — и вся недолга. Всему белу свету на позорище.

04 Поминки

§8Ражмер? Шпрашиваешь! Макул, Макул, ой да на кого ж ты помер? да в тяжкий жаждверг траутром? Ревмя вздыхали на Финналеевых мирождественских поминках все хуливаны населения, простёртые в сокрушении своём и в дюжеунылом возлиятельном преизбытке голошения. Были там и сливщики, и грушчики, и вишибалы, и гусляры, и кутейники, да и киношники тож. И все вгромоздились в хор с вопливейшим весельем. Гогот да магогот, да вкруговую — грог. За продление сего гуляния до Хандагуннеганова скончания! Кто кумовским хороводом, а поболе — канканным причётом. Вызванивая его в гору, заливая его под гору. Окочурился, да стоек наш Приам Стародубыч! Он-то и был добрый молодец, работящий да гулящий. Наточи его подушкамень, откупорь его гробочонок! Иде ж ещё во всей сей круговерти да услыхать паки эдакий трезвон? С их глубоколобыми воззвахами да скрипучими приидитами. Уложили его врастяжку на распоследний одр. С бокалипсисом финишовки в ногах. Да с курганом гиннесбытия в головах. Трезвость — до дна, а хмельным всё трын-трава, о!

§9Ура, одна лишь младая радуница на весь старый свет, что колесит на виду, а это тавтавтологически одно и то же. Ну, а раз Он этак лещмя лежит во всю тушу, ровно переросший вавилёнок, глянем-ка одним глазком, гля, на Хому, ну, гля: свинка морская, должон он, должон, на блюде плашмя. Хм! От Лавролавки до Маяковотчины, или от Ясенева до Филей, или от Купчина до Изголовья, или от подошвы Носа до ярого Ирландского Ока храпит чинно, эдак раскинувшись. И всю дорогу (рожок!) от губы до горы гобобои его заливных ветров отголосят ему скалыбельную (охохохох!) в плывплавплове, и всю ночь напроливень, ночь дольнюю, рябиновую, ночь голубикольчиков, её свиристелка хитрыми хореями (О карина! О карина!) разбудит его. С её Стеллами да Ванессами, с её скороговорками про все ихние кабаки да дома, что построил Джек. Сказывая сказку про белого бочка, вызванивая звон по слёзному сизому Голублину. Молитва перед мясоедом. Чем богаты, даждь нам днесь, аще есмы, тем и уверуем. Так раскошельтесь да пустите кошёлку по кругу Хруста ради. Знаминь. Ох, спаси нас. Дедкосатка упал, а бабулыба стелет стол. Кто на блюде лежит? Финфуфу, рыбьим духом разит. А что у него за печёна макушка? Филипповская горбушка. А что у него в хвосте за хмель? Кружка Калинкина, пенославный двублинский эль. Но се, только соберёшься выкушать его лжестное да вонзить зубы в мякиш той мукобелой плоти, узри в нём бегемота, ибо он был да сплыл. Финнита! Лишь выцветограф вчерашней сцены. Почти румяный Сёмганассар, древний из глубины веков Агапемнонидов, он истлел в нашем чаду, закручинен и закупорен. Так и накрылся тот стол: сёмге, шкалику и шмату — селёдочной скатертью дорога.

05 Громорыбина

§10И всё же не узрим ли мы и доныне, даже в нашей собственной ночной тьме, почивающих очертаний громорыбины у осоки форелепечущего ручья, что Бронто любил, а Брунто держит в залоге. Храпит честной эдил. А Любушка — подле. Будь она хоть в лоскутьях, хоть в лохмотьях, в чадной рвани или в воскресной обнове, хоть при золотых горах, хоть без золотника за душой. Эх, право слово, все мы любим маленькую Анни Руину, или, то бишь, любималенькую Анну Ливневую, когда она под зонтиком, по лужку да по лужице, нюнькой да нянькой вприпляску шлёпает мимо. Ух! Громила спит, ух, храпит. Главой — на Вересковой Горе, пятой — в Исетской Лавре. Черепушка на плечах, ума палата, вперяется исполином в туманную даль. Хтоут? Глиняные ноги его, муравленые, торчмя торчат, где он напоследок оступился, у самого горба магазейного вала, где наша Магда всё видала из-под сестрицына покрывала. Меж тем насупротив сего Краснодевичьего союза, позадь Лихой Высоты Шестьдесят, ох, лихо лихое! на задах форта, бом, тарабом, тарарабумбия, таятся в закустье засады, место заливной лёжки Фокуса да Покуса. Отсюда, после дождичка в четверг, Яшенька, открывается отрадный вид с павлиньего полёта на горомадину нашу, ныне Кутузингтонов каменный народный музей, а в некоей зеленоватой дали — на чаровную Бродину и две белёхонькие деревоньки, что тут себя выставляют, так и прыская меж шаливой листвы, прелестницы! Проходимцам вход в музеекурган свободный. Швали да шаромыжникам — шеляг с носа! Распомянутые инвалиды старой гвардии найдут каталку-толкалку: по Сеньке и седалка. За отмычкой обращаться к ключнице, хозяйке Кате. Чай.

06 Музейная

§11Это сюдой в музейную. Шапки долой, как входите! Таперича вы в Кутузингтоновой музейной. Это прусачья пушка. Это хранцуз. Чай. Это флаг прусаков, Шапка и Блюдце. Это пуля, что бахнула флаг прусаков. Это хранцуз, что палит по Быку, что бухнул флаг прусаков. Салютуй Царь-пушке! Пику с вилкой — на караул! Чай. (Бычье копыто! Любо!) Это трёхпобедная треуголка Линолеона. Чай. Треуголеон. Это Кутузингтон на том самом сивом мерине, на Копенгапе. Это большой Убилларионыч Кутузингтон, статен и магнитен в своих золотолужёных шпорах, и своих утюжелезных лосинах, и своих шевардиновых лаптях, и своей великой подвязке вольностей, и своём бахчисарайском парадном, и голиафовых галошах, и своих пелопоносных ратузах. Это его крупный круп. Чай. Это три линолеонских бойчишки сидят пригорюнившись во рву, ни живы ни мертвы. Это вражебойный Ваня, это сивоусый запорохец, это Ясь в три погибели. Это большой линолеон мордует линолеона меньшого. Спор галлов между собою. Это мелкий линолеончик, что был ни бык ни букашка. Кагаул, кагаул! Запал Фомич. Чумазый Макканавкин. И Лохматый О'Шевелёв. Все как есть басурманы-тараканы. Это Удельные Альпы. Это гора Чертовка, это гора Чаепьяная, это Индиван Великий. Это крымолин Альп, что обручем чает укутузить трёх линолеонов. Это Жени в соломенных шляжках, что финтят, будто читают своё рукодельное наставление по страстегии, а сами справляют малую войну у Кутузингтона под бочком. Жени голубят ей руку, и Жени воронят ей волосы, и Кутузингтон поднимает духовой. Это большой Кутузингтонов мрамориальный столпоскоп Ранотворец осраждает фланги Жень. Шестикладенец жеребцовой силы. Чай. Это мой Бельчум тишком тянет филиппику из своей Всеужаснейшей Грознейшей Шапки Мономятой. Смародёрено. Это угорелая депеша Жень, чтоб подмочить Кутузингтона. Депеша тонкой красной линией поперёк фрунтовой манишки моего Бельчума. Я, я, я! Лебезный Лис. Мы есть страх побеждать! Поклон вполглаза твоя махонький фрау. Честь обнимею. Нап. То была тиктактика Жень, чтоб прополоцкать Кутузингтона. Прыск, прыск, прыск! Жени жуть ревнючие, всем линолеонам куры строят. И линолеоны с пушек съехали на одном Кутузингтоне. И Кутузингтон поднимает духовой. Это бравый Бельчум, от бескозырки до башлыка, нарушает своё сокровенное слово, пульнув его Кутузингтону на ушко. Это Кутузингтонова суровая отповедь. Отповедь развёрнута на тыловых частях моего Бельчума. Березиновой каши! Ай, ай, ай! Черешенки Жени. Фигвам! Фея вас дери, ядрёна ваш. Кутузингтон. То была первая шутка Кутузингтона, тик на так. Хи, хи, хи! Это мой Бельчум в двенадцативёрстных скорокалошах, хлюп, чирик и молодцом вперёд, топает в стан к Женям с угощеньем. Хлебни, хлобысть, потому как он скорей гиннесса купит, чем стащит стоялого портеру. Это рассейские ядра. Это траншампанея. Это омелантропы. Это батюшка Пушечное Мясо с маковым носом. После стодневного разговенья. Это Благословенный. Тарутинские вдовы! Это Жени в баских белых блюхерках. Это линолеоны в разрумяных рейтузах. Это Кутузингтон, вот те пробка, командует пли. Тарарах! (Бычье ухо! Играй!) Это кавалерблюды, это полтаводья, это смоляне в деле, это их мобилиция, это Паниково поле. Боже Вязьмогущий! Лис-то малоярослабец! Это Кутузингтон кличет. Тул! Тул! Тулумбас! Это Жени кличут. Гром и мокредь! Бог штрафуй Финнагличан! Это Жени улепётывают к своим устерлицам вниз с Поклонной, пятками сверкая. С шагом, шажком, шагом да с прыгом, припрыжкой, прыгом — прощай. А сердце-то у них там. Чай. Это мово Бельчума спасибочное блюдечко с серебряной каёмочкой за то, что ловил картечь во время прохлады котелка. За отощество! Это мокрое место марафонского утёка Жень, прощание славянок. Это Кутузингтон для царского разводлечения потрясает всё тем же, мраморной памяти, салоскопом Спасайским вслед утекающим Женям. Мать честная Смоленская! Туды её в Красное! Это самый карамелкий из линолеонов, Карлукрал, что шпиёнит за Кутузингтоном на евонном большом белом крупе, Копинадёже. Кутузингтон Каменная Стена есть старый мамонумент. Линолеоны есть ядрёные женихи. Это гиена Хиннесси ржёт в голос над Кутузингтоном. Это лейпьяный Дули набирается мандража у Хиннесси. Это хинду Шимар Шин промеж малого Дули и Хиннесси. Чай. Это восковой старый лис Кутузингтон поддевает половину трилистной треуголки линолеонов из самого Мамаева месива. Это хинду воскипает раджьим ражем, бомбошки ради. Это Кутузингтон наматывает половину треуголки линолеонов на хвост, с тылу своего большого белого крупа. Чай. То была последняя шутка Кутузингтона. Хи, хи, хи! Это тот самый белый круп Кутузингтона, Каюпомоги, помахивает своим хвостоскопом с полутреуголкой линолеонов, чтоб насолить хинду сипаю. Иго-го, иго-го, иго-го! (Бычья тряпка! Судью на мыло!) Это сипай, мадрашалый, вприпрыжку да на ура, кричит Кутузингтону: Ап! Пукай, сахиб! Пукай, Европа! Это Кутузингтон, из конюшни в князи, с маху даёт прикурить курсиканцу Шимар Шину. Вам заместо соски! Это душегуб сипай сдувает всю как есть половину треуголки линолеонов с самой макушки хвоста на задах евонного большого дебелого крупа. Чай (Бычий глаз! Шах и мат!) Хлоп, чик — этак кончился Копенгаген. Сюда — из музейной. Сапогами вперёд, как выходите.

§12Уф!

07 Корябая пташка

Ну и жаркое ж дело было там у нас, а тут, в околовоздушье, околеть можно! Мы знаем, невесть где она живёт, только ты не моги сказывать ни одной Ливой душе, ради лампады Ивана Купалы! Это свечная хоутка, окошек в ней — месяц с денёчком, и все продувные. Под горою, под Кудыкиной горою. А нумер — двадцать дивять. И погодка-то какая сезумная! Шалый ветер вальсом ходит вкруг лжекурганов, и на всяком распродутом холмуне (углядишь полсотни — я ещё четыре высмотрю) всё сбирает эта корябая пташка, побегунья, поделунья, помолунья, поливунья, пометунья, полягунья, порезунья, пожевунья, поскулунья, поведунья, подсобунья, пощипунья корябая пташка. Всамделишная самобранка унылобоянных полей! Под семью своими ротщитами лежит один, Ампиревун. Глава его обочь. Щит на персях. Голубков наших пара улетемши на норд, к утёсам. Троица ворон махнула внезюйдно, ворон ворону каркает о крахе на все четыре стороны того неба, откуда откликаются племена: Воистину добро! Она николи не выходит, когда Перун в душе, или когда Перун сверкает со своими водяницами, или когда Перун пускает гробогромы по вихрятичам Перуна. Нет, за тучу нейду! Ни в жисть, небось! Её бы шибко чертобоязно было. От Схорониноги да Подымивеки, от всех мертвецких дел на бедом свете. Фу, фу, фу! Русским духом! Она знай себе чает: перебесятся — и баиньки. Здесь, и далее является ныне, идёт она, мироптица, пародизная пташка, перикрёстная, шпигалица на Курострове, с пичужками да пересудами в побирушкиной торбочке на закукорках, да с мигучей фляжкой, что фыркает крапом феесветных заветных эфемерадуг; тут клюнет, там щипнёт, кис, кис, цапцарапушка. Но нонче в ночь перемирие, войномирушки мои, а завтраутром по грязи поздравим амуничтожных работников с Рождеством Христосовым, и будет пирмирие на объеденье для хохлатых чад этого света. Приди небоколо меня, и шепоём день, что светлопразднуем. Она у ямщика фонарь одолжила — это чтоб лучше подглядывать (тише едешь — целее будешь, ступай, милок, в обход), и вся порченая добыча идёт к ней в хапсак: картечины да бряцалые пуговки, пелёнки да портянки, фляжки под всеми флагами, ключицы да шалопатки, карты, ключи да поленницы полушек, лунолитые броши, а в них кровавые бреши, хвастонские ночные подвязки и масса чулочков, и никелевые финтифлюшки, и Кормче Всемихаиле, и мерзелестная попсылка пряников, и лопоухие гаубчики, и машкара да опараши, лиха да локти, с калачами богачей да плакабельными перезвонами, и последний вздох, что с сердца слетел (Баклисам!), и распригожий грешонок, какого солнце не видывало (курице ясно!). Целую. Целую Христю. Крест Христин. Целую крест. По гроб жизни. За упокой.

§13Как прикрасно и как верножённо с её стороны, когда ей настрого заповедано, красть наше историческое настоящее из прошедших пророчастий, чтобы сделать нас всех наследными городничими и горничихами премиленького компота. Она ливёт среди нас в долгах, как в саванах, и хохочет за нас сквозь все поры и слёзы (ржать да рожать — её не удержать), с передником вместо маски, а каблучки её выбивают арии (так горько! так солоно!), коли вы меня спросите, а я вам котомкажу. Хо! Хо! Пусть греки встают, а трусоянцы спадают (у всякой медали два вида), ибо в неисповедимых закоулках высшего Промотысла ради того и стоит жить-поживать да добро проживать, и весь мир — кутузка, а люди в нём — сидельцы. Пускай молодухи несут бабью околесицу, а молодцы мягко стелют за спиной у бутылецкого. Она знает свой ночной долг, покуда Лундон спит. Копеечку скопила? — говорит он. Кто, я? — в усмешечку говорит она. И все мы любим замужанну, потому как она мздосердна. Хоть вся земля из края в край залита да заложена (фьють!) и ни сучка ни бровинки на сем голубоголом лике Его Шельмочества Водомира, она займёт огонька, наймёт торфяка, обшарит берега — сердцевидки греть у очага, и сделает всё, что может истопница, чтоб раздуть кадило. Пых. Чтоб горело ясно, чтобы не погасло. Пыхпых. И пусть хоть сорок раз скорлупнётся Шалтай, болтая ногами, ещё неуклюжей прежнего, в бородаврамовом лоне всех наших великих челобитчиков, — будут яйца к завтраку поминальщикам, что придут траутром, солнышком вверх, не кантовать. Недаром говорится: где заварушка, там и чай заварен, а коли мнится тебе, что куропатка уж на прицеле, будь уверен: это курица на тебя курок взвела.

§14И вот, покуда она по своей любовадке творит Аннушкины щедроты — выклёвывает начатки да взимает десятину, — мы можем учинить смотр обоим холмикам, дабы не увидеть тут, как и всюду, никаких бугорков: семеро по лавкам, что твои горцы да горянки, расселись они кружком, благовонные да портовонные, в шуршашуршистых атласах и тафтафтяных трико, и режутся в дурачка на чаепитии на пенёчке в парке. Встать, мишки! Машки идут! По приказу Николы Гордого. Мы можем, ежели пожелаем, слыхом не слыхать и видом не видать ни коротконогих горлинок с Пробкиной горки, ни горамуров с Беседкиной горки, ни горелок с Летней горки, ни горемычелей с Горюшкиной горки, ни губернастых горбасов с Конституционной горки, хоть всяк гудок на свой ладок, и всяко дело мастера боится, и у всякой гармоники свой пунктик: Синеус идёт в гору, Трувор на взлёте, а Рюриково городище промеж них. Но все они, все до единого, тут как тут: перепиливаются с хлеба на квас, чтоб вычихнуть живоятность, что разрешит и разгрешит жизни ребусловный ребус, и скачут вкруг его серёдки, как селёдки на сковородке, ой, покуда он сопит сопкою от макрограда Хоутдержись до микрогорки Пыльных Пяток. На слух ирландцев не понять. В самом деле? Английской мощью не измерить. Самодержавно? Царю — в петровский грошик стать. Державно? В немую сцену только верить. Показуха!

08 Эхоландия

§15Так это и есть Дублинаш?

Хш-ш! Чу! Эхоландия!

Хорош, чарующ, эстетичен! Напоминает ту застиранную гравюру, что мы, бывало, мутили на промокательной стене его застоялого двора. Бывало, они? (Ручаюсь, этот докучный лопатомолец с мужикальной шокатулкой, Мутный Митчел, подслушивает.) То бишь останки заношенной гробюры, где, бывало, замуровывали Птольменов Инкубака. Бывало, мы? (А этот, второй сущий слухач, Фитильный Фаррелли, лишь прикидывается, будто штудирует иувалейные гусли.) Известное дело. Глянь сам на Самого: новый бугор — хорошо забытый старый. Дблн. Пм. Нк. О. О. Слыхать? У мавзолепного вала. Фимфим фимфим. С пышными похохоронами. Фумфум фумфум. Се светофон, что бытоявляет. Вонмем! Терменова волшебная лгира. Будут они тягаться трувореки. Будут они вслушайничать во все Синеуши. Будут они претыкаться вповеки. Ибо их есть раздоркорды во веки вещих.

09 Летописи

§16Четыре убо вещи, глаголет наш геродственный Мамон Лукоян во великой своей ветхой гистории, писанной близ Борея, голубиннейшей книге градских летописей, ч. в. по Дыфлинарскому уезду вовек не оскудеют, доколе от хворостяного дыма да чадозелья Эринов остров не поседеет. И вот они ныне, чертыре их. Т. Толикожды! Аз. (Хоутень.) Горбульба, водружённая на ратмана. Ай, ай! Веди. (Березозол.) Башмак на убогой старой ковыляхе. Ох, хо! Глаголь. (Червень.) Русая девица, обручена да брошена. Охти, охти! Добро. (Листопад.) Перо не весче топорища. И прочая. И всея. (Покров.)

§17Итак, как ветер лодырей листает страницу за страницей, как Невиннокентий с Анаклетом играют в папу и антипапу, листы живых в книге мёртвых деяний, летописи самих себя, отмеряющие коловращенья событий великих и отечественных, являют как по ископаемому, како бысть.

1132 от Р. Х.

Мужи, аки мураши или мравии, бродили, дивуясь, по великому белому Китищу, иже лежаше в Ручейке. Сальные бремена у Эблиниума.

566 от Р. Х.

В ночь на Ваала Купалу сего лѣта по потопѣ некая старица, имущи плетёную Кошницу, таскати из болота мёртвые былинки, глядь под рогожку Кошницы своея, как бежала ублажить своё любокопытство, и, вот те крест, обрела себя полным-полной коробушкой вороных добротных скороходов да мурашечных фасонистых лапоточков, в поте подошвы своея. Смутные времена в Плетнёвом Броде.

(Бысть тишина.)

566 от Р. Х.

В то же время приключися, яко некая девица меднокосая кручинилась (ахмурские волны!), понеже Пупсика, милостника ея, умыкнуло Идолище Европапий Пий. Кровавые пламена в Плетнёвобродске.

1132. От Р. Х.

Родишася в един час два сына у некоего добра мужа и карги его. Сии сынове нарекошася Хлюстик и Примас. Примас бысть постовой и муштроваше всех порядочных людей. Хлюстик пошёл в Питейный дом и накропал о мире фарс. Корявые письмена для Дублина.

§18Где-то, по-родимому, в зеленозмиевом зиянии между летом допотопным и Анниным летом Госпожьим писец, надо полагать, и бежал со своим свитком. То ли девятый вал поднялся, то ли лось на него наехал, то ли сатрапалящий Мирозиждитель из превышнейших эмпиреев (перуном, словом) землю глаголом потряс, то ли висельные доносцы бахнули в дверь треклятому дурню. Писцеубийцу тут же, не сходя с места, уводят по стародавней Правде с вирою, покрытой шестью гривнами или девятью кунами звонкой монетой, ради окалины трудов его праведных, тогда как лишь изредка, на задворках нашей эры, рикошетом от ратной брани и гражданского брака, синекурицу будут взводить на эшафот за то, что ту же самую кругленькую виру она взяла шито-крыто, пошарив в исподних ящиках несгораемой жены ближнего своего.

10 Мирвольная отчина

§19Ну а теперь, после всего этого несторического и сильвестранного, то ли пименитого, то ли никоничного, возведём уши наши, очи тьмы, от тома Голублиной книги, и (глядь!) как покойно мироничное, всё в смерцающих дюнах и полумглистых полянах, простирается пред нами раздолье нашей мирвольной отчины! Под сосною, под каменною, поджарый пастырь возлежит с посохом; олешек подле олешкиной сестрицы пощипывает воскресшие зеленя; средь её колыбельных трав троецветные анютины глазки притворно потупились; поднебесье вечносеро. Так оно и ведётся со времён царя Гороха. С самой усобицы Аскосматого и Медведира васильки квартируют на Васильевском, сумеречный шиповник облюбовал плетни Козьего болота, тюльпаны сомкнулись губка к губке у сладкого Камышина, волости сплетённых зорь, белый боярышник и красный боярышник обрусалили ландышевые лога Красного Села, и, хоть кругом да около, за тысячелетнее перигелиганство, поморы обломали данникам зубы, и охтинца донимали красные петухи, и Джойганты сбагрили Кевиным ерёмострой, и Малая Зеленина — дитя, да Городу отец (Многая лета! Многая лета! И смехослёзы!), эти миропечатные бутоньерки прокадрилили сквозь века и ныне веют и повевают к нам, свежие, с улыбкой до ушей, как тогда, в канун Мамаева побоища.

Балаболоняне с языками их суетными были (Конфузий их побери!) — были да сплыли; тати тугодумные были, и содомопевцы игогимные были, и варангелы пригожие были, и полоумные франтихи. Мужи оттаяли, дьяки шуршумели, русый пытал смуглянку: Эльскаешь ли мя, мила кирпигалица?: а тёмные дамы дали отповедь адовым молодцам: Уесть тонко да, эх, спесь дум бессильных? И напали они друг на дружку: и сами они пали. И поныне ночами, как и в ночи оны, все дерзкие флоры полевые милым своим робким фавнятам твердят одно: Сорви меня, покуда не иссохла по тебе!: а чуть погодя: Рви меня, пока горячо! Ещё бы им не сохнуть, мать честна, и не рдеть проконфузно, вот те венец! Ибо присловью тому сто лет в обед, как Хоутской горе. Покинь кита покуда на кургане (аль не правду тебе талдычу?) — пойдут у него плавники с ластами и в пляс, и в трепака. Тим Тимыкан тюкнул её, танталя Тама. Шлёпети! Шлипети! Блохбах!

Гоп!

11 Мутт и Ют

§20Во имя Адаминя, сей карла на сопке, в дублёных ремнях, пращур одинокий, — кто ж он таков, хрен с горба? Уродилась у него пигмейская кабашка, скукожилось плоскостопие. Он локтепалый, сей кургузый, и — узри грудину — мамамышцы его премышьтерские. Оно полдничает, вылизывая чью-то черепушку. Мнится мне, се дракоман. Он тут, почитай, кругломесячно на часах стоит, Съестапель Саксон, будь то джинварь аль пивраль, мартовуха аль капрель, аль разгульные разливы ливиоза и лютоза. Экий чудной сорт шатуна. Видать, Михайло Потайныч. Давай-ка мы переступим его огневые рубежи и эти острожки из обсосанных мозговых косточек. (Берлогись!) Он нам небось навыворот укажет столбовую дорогу к Геркулесовым столпам. Команду портите вы, ажур дуй, мой блин мусью? Звиняйте, дурачок с ноготок! Глаголаше по-датски? Н. Талакаешь по-скоровежски? Нн. Шпрехаешь по-аглицки? Ннн. Балакаешь по-саксонски? Нннн. Ясно, стало быть! Се Ют. Махнёмся шапками не глядя да перекинемся парой крепких глаголов слабо друг с дружкой, с бухты-барахты про Греку через кровавую реку.

Ют

§21Ютут!

Мутт

Мучень приятно.

Ют

Ты глухарь?

Мутт

Тугоух отчасти.

Ют

Но ты ж не глухонемец?

Мутт

Нетушки. Только пустозвон.

Ют

Што? Што тебя мутит?

Мутт

Я стал ка камнем заикамнем.

Ют

Экое неслыхахахаханное дело, быть почему! Как так, Мутт?

Мутт

На поле браги, сурдарь.

Ют

Чья лужа? Где сие?

Мутт

Кабаки Кизякова поля, где и я там был, мёд-пиво пил.

Ют

Заречный ты, речь твоя мне есть почти неудобоварима. Стань немношко вразумительней, как будто я на твоём месте.

Мутт

Ко? Коли? Калебание? Урр, Мамамай! Мамай, узурп! Дрожмя дрожу в сердцах моих, как помямяну!

Ют

Кто старое помянет — тому глаз вон. Бизон есть бизон. Дозволь, при всём твоём калебании, позолотить тебе пилюлю на водку. На тебе деревянный целковый, дублон дубовый. Гиннеи — тебе на здоровье.

Мутт

Звон, звон! Мне ли, дубу, не знать её, неизглаголимую серую шинель Рюрика Шелкобрадого! Кадь милостей фальшивых за один дублинский бар. Старый хрыч, хрычёмга! На том самом месте его и сварили всмятку. Здесь, где лиговреи, — Мономарх. Там, где мамзели млеют, — Чижик-пыжик писал.

Ют

Просто потому, што, как Молчацит предрассказывает, наш вракосократ, он выболтал цельную тачку рухляди сюда на почву.

Мутт

Ровно как кисельный камень в ручейных кельях у речного омута.

Ют

Господи Всемокрущий! Какого был покроя оный варяг?

Мутт

Что бык на Клочковом поле. Грачи грают, царю росейский! Я б ему присопнул на пенном роге, в кутузулупе шерстью внутрь, перешейком, на коем сиднем сижу, — как Мамай Донской.

Ют

Вар варёный да мёд сырой на мою голову, коли я с грехом по-аглицки разумею словечко от Азии до Ижоры в эдакой тарабарщине, какова есть твоя роттердамская ротозейщина. Слыхом не слыхано, видом непотребно! Доброго послеобеда! До Судного.

Мутт

Вполне сонгласен. Обожди секунду. Обведи фингальным оком сей едвалиостров, и узришь, сколь ветхо поле Старцев моих, хамвольное и наше, где встарь над солончаками плакался кулик чибису на своё болото, где быть граду по закону Перешейства, где по праву первой ночи ледоход его шёл от Состроения мира до Финнишного пункта. Недаром ропщет вся Россия. Смеживаются два колена, свейжее и солёное. Мать и мачеха. Сюда, хряснув чохом в эстуарии, они в прибунте: отсюда, холодком, чередом, эхом отлива, упокоряются. Несметная тьма ливисторий ниспала у сего лукоморья, густо, как снеготечь, письмусором из хлябей небесных, как пустынный колдуран, весь в круговерти земной. Ныне все закурганены, лёд ко льду, земля от земли. Гордость, о гордость, вот горсть твоя!

Ют

Смрад!

Мутт

Будибысть! Под сим нижележат. От мала до Велеса, и повсенощная жизнь, тож и гость варяжский, Вавилон великий праотельный с си си синичьим теремком, альпы на уховёртке, утопши в дрова, равно как ровня неровне, в сём звонком поморском погосте, иже есть любезна любовь.

Ют

Смородь!

Мутт

Мила, тихонько лейся! В набежавшую волну захоутан. Уныние отпето. И прахопращурный курган всех их слопал. Сия земля лет наших — не что иное, как толчёный кирпич, и перегной еси, и в перегной отгниеши. Тут и ежу рунятно. Старгор'д, Новгор'д, Трёхгор'д — кремли крошатся! Продай мне правду, почём до Смирноблина! Ярмарка смиренья. Но молви всё ситихонько, тля! Будь тише воды, ниже травы!

Ют

Што тише?

Мутт

Великан Уховёркулес с Анной Речевной.

Ют

Какурган?

Мутт

Вот викняжья грабница.

Ют

Хвать!

Мутт

Ухель окаменел навек, ютый?

Ют

Ой, я есть перуношарашен, вечемуть.

12 Глинубиная книга

(§22Нагнись), коли ты рассеянный с улицы Азбучной, к сей Глинубиной книге: что за кунсткамера знаков (нагнись, будь добр) в сём Азлюдипокое! Разумеешь ли (понеже Мы да Ты уж перетолковали), что чтёшь в мирословии его? Про всех одно звонят. Мнози. Племене на племене. Текли. Жили, да лыбились, ан любились, и были таковы. Переделом. Вечецарствие твое дадеся Медом и Перцем. Меандертальский сказ, то утратно, то обратно, про наш старый Поганбург во дни оны, когда по земле хаживал Витавоблаках. Во тьме неведенья, что тиснет тисненье, что вяжет веденье, что обрящет имяобраз, что точит толк, что сводит связи, что подслащивает переживанье, что жжёт жажду, что пристаёт к пристрастью, что гонит гибель, что ощенит отродье, что влечёт воспоследованье вездесущности. Но рывком из пупа его — камышиной до самого запрестолья Барамазадья. Земнородная животопись сия; чудна́, и знай себе трясётся. Хопор, чекан, эрало, накойначенье коих было пробовать на зуб земную корку по всяк час, вбороздь да вспять, как ярмовые волы у заворотной заставы. Тут бают фигурки воркуинственные, вооружась и взгромоздясь. Взгромоздясь и вооружась, воинственные фигурки видать тут. Фертофита, сия махонькая фитюлька — про фейерверк, рекомый кремнепадом. Фас к востоку! Ой, фу! Фас к западу! Ух ты, фи! Вверх тормашками да в штыки, ферт к ферту! Когда коготок отдувается за всю птичку, мы скоро свыкаемся со всезабукой. Вот (изволь нагнуться) несколько сребряных, куцых, пятачковых грошин весьма своекорыстного интереса, посколечку они суть те дробинки, из коих складывается Пустопузова едомость. Ражие рядовые рагнарёковы каменья, и этими рокаменьями орангутанцы рубились грубо, правдами и неправдами. Ахти, ахти, на кого ж ты? Фия фита — про терн, что фидит в фемле фвоей, как фетюкова финка исподтишка, во мщенье. Экая мнилая старая мнешанина из всего этого мнётся! Сокровенное помоище вещей! Азу, бублики, вёдра, гоголи, азаровы, бубновы, ведерниковы и гоголевы. Совиные яйца (ох, стой в три погибели, уважь!) — вот они, ветхогреческие от старости и все ныне уже не на ять, да старосветские шатуны, лопуха ломаного не стоящие. Ссс! Зри змиево червие окрест! Наш дряньблин кишмя кишит гадами. Пришли они на наш остров из треугольного Ангелтера, что за мокрой степью, взросшие среди райского трюма запретных плодов, но тут причалил Патрикей Хлыстов, и егойные помойные ушаты переловили ползучих шипче, чем наша ктотамша, измужница, успела бы подхватить свои невыразимые. Кто делит, кто итожит всё скопом, а бирка крутится вокруг тех же черт и рез. Рэкетиры и бутылегеры.

§23Раз, да двинь, да тресни — топорно. Раз к разу приложи раз — выйдет три такожде, да раз прежде. Две няньки без одного — тройка с натяжкой, да идем позади. Начиная с азов: с великого удавища, треногих тельниц да вечноигреневых кобылиц с благою вестью в зубах. Да сточтённый одиннадцатипресный пуд чадокнижия — долбить что есть мочи до кануна Всех Страшных. Экую меандертальскую небылицу разворачивать — и какой конец ждёт квартиранта, и аннтиквартиранта, и постельнотёткоквартиранта! И то сказать: мы, кому быть, — всякий Тимка, Никишка да Борька из нас, сыны сырой земли, сыны, внуки, право, и правнуки; а мы, кому не быть, — всякая Сонька, Сестрёнка да Синичка из нас, дщери Анютины! Винительный, отвечай, праотче! Дамадам — и несть числа

Правда, во дни оны не было ещё в пустыни ни клочка тряпичной бумаги, и могучий Перогор всё ещё тужился выпустить на волю мышат. Всё было старины глубокой. Ты мне дал пинка (вот те крест!), а я святым духом закусил. Я с тебя спросил куш (за что про что?), а ты угодил в кутузку. Но мир, душа моя, пишет свои рунины и ныне, и присно, и во веки веков, аминь, обо всём, что подпадает под запрет наших подразумных чувств, покуда последний дойный верблюд, с сердечной жилой, что бьётся меж бурых его бровей, не станет на прикол у гробницы своей кузины Шармианы, где его финик привязан к её пальме. Но рог, и чарка, и день гнева — не ныне. Кость, камушек, овчинка; теши их, чеши их, режь вдоль и поперёк; оставь их терракотиться в муттоплавильном котле: и Гутенморгу с его кроманьонской хартией вольностей, непроливайкой и великим букварём придётся раз и навсевышне выйти красной строкой из словодавильни, а не то уж и в Алкоране толку нет. Ибо вот (увещевает Завернувшийся) из чего только мздан и сделан папирус: из скрыток, намёток да опечаток. Покуда вы наконец (хоть ещё и не конец) не сведёте знакомства с Господином Типусом, Госпожой Топью и всеми маленькими типтопиками. Полнастопка. Так что вам нечего мне по складам растолковывать, как всякое слово попадёт в переплёт и понесёт семь десятков топтипических толкований по всей книге Дублинконцов Сочетанных (да помрачится брением чело разлучающего!), доколе Добро, махамагома, иже отверзе, той и затворит оную. Дверь.

§24Не ной покуда! Не сразу Москва улыбалась, зато девиц в ней по семьдесят на брата, сударь, а в парке тьма при лучинушке. Но глянь-ка, что у тебя в собственноручке! Движимости ползут каракулями, ходят ходуном, маршируют, все до единой — в былое, шажком да зигзажком, ведь у всякой уховёртки свои отговорки. Один — в некотором тимьянстве, две — за салатным листком, а трое — в клубничных грядках. И при царе Горохе куры в зубах ковыряли, а дубосёл заиакался. Хочешь верь, хочешь — осла своего спроси. И, лягни меня осёл, у стен есть лягушки. Та ещё жёнушка, о сорока шиньонах. Ибо то был век, когда обручи шли в гору. Про Нойарха да шинкарку; про яблочко тяжкого паденья да бабёнку лёгкого поведенья; или про золотую молодёжь, по которой золощенье плачет; или про то, до чего проказница мужика довела. Бракованный, был он навзничь окамаринён прытью её проделок и пригожим её пиррихием. Мая фея, она ж барыня, эта змея! С трепака на цыпочки, да погодь маленько! Вуаль, воланы, вальсоокие очи. Она наибестейшая ветреница, что веет худом без добра. Влетела в шинок, утекла Анной. Хохошлюшай! Так и есть, это она, а не мы! Но полегче на поворотах, господа хорошие: у нас норвёртыш подрастает, ушки на макушке. Такой эникибеникималюсенький. Эвон как! Ишь, будто ведал тритон. Слюсай! слюсай! Я и делаю. Хвала! Чу — эхорожок молит! А лады переливаются.

13 Пранкцарица

§25Было то ночкой поздней, давно минувших дней, во старину глубококаменную, когда Адам пахал Пахру, а мадамушка пряла Пряжку, когда мужик Лысогорыч был каждубиной, а первая верная реброкрадка, что вечно текла своим руслом, в любострастных его очах была каждружком, и каждурень жил полюбовно с каждушечкой, а Ярл ван Хоутер держал свою головёшку высоко в светёлке и накладывал на себя холодные руки. И двое его малых близнят, двоюродные нашенские, Тристофер и Хилари, валяли каблучками своего дурачка на клеёнчатом полу его хором, чертога и эрмитажа. И, чур меня, кто ж притёк к трактирному его теремку, как не седьмая ему вода на киселе — пранкцарица. И пранкцарица сорвала розочку и справила свою остроту насупротив насупленной двери. И она запалила, и Горландия заполыхала. И молвила она двери на своём мелкопарижском: Марк Первый, отчего я точь в точь как горшок портеру-гороху? Вот так и начались междуюбицы. Но дверь отмахнулась от её милости по-немецки, в нос: Заткрыто! Тогда её немилость умыкнула близнёнка Тристофера и в шалую западынь дождила, дождила, дождила. И Ярл ван Хоутер радиолюбиво заварковал ей вдогонку тихим голубиным гласом: Тчк глух тчк вернись в мою Ухоландию тчк. Но она ему сварливо в ответ: Не любо. И был новобранный вой в ту же самую шабашную ночь падучих англов где-то в Ирии. И пошла пранкцарица гулять свои сорок лет по Кругосветью, и отмыла близнёнка от благодати любопятен мыльным сусальным суслом, и приставила к нему своих четырёх сычёных мастеров окунать его в щекотехизис, и совратила его в единоверие всеблагое, и сделался он лодырянином. Тут принялась она дождить да дождить и, чура ради, в два летосчёта опять очутилась у Ярла ван Хоутера, а близнёнок с ней в подоле, за полотночь, в другой раз. И куда ж она пришла, как не к стойке его кружала. А Ярл фон Хоутер утопил свои варфоломятые пятки в солодвале и сам себе пожимал тёплые руки, а близнёнок Хилари и дурачок, в первом своём младенчестве, лежали внизу на слезёнке, хныкая да кхекая, как бродишка с сестрёнкой. И пранкцарица тяпнула бледненькую, и опять запалила, и красные петухи порхнули, полыхая, с гребней холмов. И справила она остроту поострее перед воротилой, приговаривая: Марк Второй, отчего я точь в точь как два горшка портеру-гороху? А воротила ей: Заткрыто! — и от ворот поворот её безумчеству. Тогда её безумчество «с заранее обдуманным» этого близнёнка положила, того близнёнка взяла, и всеми лилипутьями до самого Бабьегорья она дождила, дождила, дождила. И Ярл фон Хоутер заблекотал ей вдогонку громким фингалом: Тчк нем тчк вернись с моей серёжкой тчк. Но пранкцарица сварливо в ответ: Любо. И стоял дикий древний вой Ярославны в ту ворисову ночь звездопальбы где-то в Ирии. И пошла пранкцарица гулять свои сорок лет по Круготожью, и вбила близнёнку в самую маковку гвоздём проклятья кромвелютого, и приставила к нему своих четырёх жаворонковых классных дам учить его слезописанию, и совратила его во единоверную всенадёжную, и стал он грустианином. И вот тогда пустилась она дождить, дождить, и в два пересчёта, чересчур, была она опять у Ярла фон Хоутера, и Ларихил с нею под омбрелькой. И где ж ей было и стать, как не у заставы его барских хором, ещё одного кружевного местечка, раз Бог троицу любит? А Ярл фон Хоутер стоял по бурные бёдра в буфете, пережёвывая думу в четырёхтрюмном своём брюхе (Дерзай! Ох, дерзай!), а близнёнок Тристодуб и дурачок лежали внизу полюбовно на мокрой клеёнке, целуясь и плюясь, шельмуя и чмокая, как Плутр и Невестрония, во втором своём младенчестве. И пранкцарица сорвала беленькую, и след её простыл, и мигом долы замигали. И справила она острейшую свою нужду перед Тригорбальными воротами, спрашивая: Марк Третий, отчего я точь в точь как три горшка портеру-гороху? Но так-то междуюбицы и подытожились. Ибо как Колокольцевы грядут с рогатиной молнии, так вышел Ярл фон Хоутер Воанергес собственной персоной, старая гроза датчанок, вприскок, вприпрыжку да вприхромку, сквозь пикораспахнутые ворота трёх своих замков, заткрытых на все пуговицы, в широкорыжей шляпе, и в гражданском ворчатнике, и в нагольном тулупе с оторочкой, и в бычьих бахвальных бахилах, и в промотанных портках, и в каттегутовой перевязи, и в опушённых дядюшкиных ботфортах, словно рудый жёлчный зелубой оранжист в фиолетовом своём синегодовании, во всю длинноту да сильноту своего стрелецкого бердыша. И хлопнул он рудой рукой по своему экому чешущемуся хозяйству, и навозвестил, и густая рчь его прорчала: заткрывай лавочку, дурёха. И дверёха заткрыла ставни:

хлоп (Перкунперунпердунгрохоягаркгорлояргромгремитвоюматьтарарахмирарадидилитилитилитопнулхлопнулхлопаминь!) И стали все пить-поживать да даром наливать. Ибо один в латах и в поле воин, и завсегда жирная партия любой девке под заткрытым подолом. И то было первое миростишие безлитерной портерзии во всём полымяном, потопном, пустопорожнем міре. Как кроильщик Кирша сладил раскрой нарвежскому капитону. До сего дойдеши — и море узриши. Промеж тобою и мною — буди. Пранкцарице — держать дурачка за зубами, близнятам — блюсти тишь да гладь, а ван Хоутеру — сдрейфить. Так слухмяность бюргера осчастливливает весь полис.

14 О Финникс повинный!

§26О Финникс повинный! Из Николкина худа грядёт Михайлово добро. Бугорок да ручеёк, два сапога пара, на постое, есть чем погордиться. Грудь колесом, и враскоряку! Только вот не дохнут они ни на урманина, ни на Иринея тайной своей бесистокости. Почто кремнем молчиши, Хомфри Безответов! Откуду волной спешиши, Ливия Безответова? Тучная шапка на нём, нахмурен; слухоалчущий, он бы и подслушал Евину капель, будь то мышь под рукой, будь то бой бутылок на Дальнем Ухостоке. Мрак, долы его меркнут. Ш губками шюшюкает она ему вшё время про то да про шё, про так да про шяк. Ши хи ши хо ши ха тра ля. Авось бы он её хоть худо раскумекал! Не осяжут, — не услышит. Звуковые волны — его буфетёры; они надувают его своими дудками: волна рёва, и волна шиканья, и волна хохохоута, и волна неслушайихсиплыхбурлаковаслушаймою. Обладоженный своей невоседкой и увекаменённый в отпрыгах своих, младенцах и ссущих, — утробные ведомости могли бы сказать ему в глаза и за глаза, тому гадсударю, чей каравай мы пожираем, что кабы не его старый папалтус, а ей — в её пудреный срам, той губошлёпке, чью ливовь мы пьём, что, бац, кабы не её падалица с ноготок, наши Хлебородители и Мойкодавцы, — не было бы ни иглы-дыроглядки над городом, ни весельной весталки на плаву в доке, нет, скажем полногласно, ни Ю, ни Я, чтоб играть в прятки на пятаки в Новом Лин-Дубе при болотных огнях, ни вориса, ни колокола, ни двора, и ни кивка на удобства.

§27Он окапывался и откапывался своим горбом для себя и всех присных своих, и гонял артель до седьмого пота под крылом своим ради живота, и загробил свой хлеб насущный, тот Змей Горбуныч, и вшил нам законы, и избавил нас от лукавого к жукавому, аминь, тот могучий Освободитель, Хумфру Чимпда Уху-Вёрту, — и ей-Бугу, освободил — пращур наш досточтимейший, покуда не удумал чего получше в своём вдоховецком доме, в той румянтии, от уха до уха. И проснулся бы снова, кабы вешний шепоток травничков мог его разбудить, и, может, проснётся, когда Жар-птица выпеплится. И проснётся опять, коли старшой младшим своим правду скажет. Припасли ль вы вина к моему венцу, привели ль вы невесту с периной к крыльцу, взвоете ль вы по мне, по мертвецу, а? Поминки? Живаяводка до дна!

§28А нам — мука? Ан дулю! Вы что ж, за упокой меня пропить вздумали?

15 Лежи покойненько

§29Ну, лежи себе покойненько, добрый господин Финнимор, сударь. И полёживай на досуге, как бог на покое, да не шатайся по белу свету. Ты ведь теперь только заплутаешь в Ярилополе: уж так петляют твои дороги в Лавролавасту опосля крестоконного хода — и Нордумерская, и Пять Курганов, и Шатыева дорога, и Муромский бор, — да и ноги, неровён час, промочишь в росе: на дворе утро туманное, утро седое. Встретится, чего доброго, хворый старый банкрут, или бобылёв осёл с подковой на честном слове, звякатачанката, или лахудра, что храпит на лавке с нагульным младенцем. Стал бы тебе белый свет не мил, как пить дать. Да и погода нынче собачья. Расставаться с Дьяблином тяжко, как знавал Назон, покидать тот чистый, кудлатый край, что хмельней соседских вольноотпускных нив, — а ты, душа, лихом нас не поминай. Лучше тебе, сударь, там, где ты есть: лежишь оглашенный, при полном параде, в жилетке с кровоглавым орлом, всё честь по чести, да поминаешь свою стать и мерку на подушке из младенческих кудрей под своею смоковницей у кладезя, где соловецкая глина распугает всякую нечисть, и всё-то у тебя есть, чего душа пожелает: кисет, перчатки, фляжка, огниво, платок, перстень и зонтарь, весь клад великой клады, — в селениях праведных, с Хомером, и Бовой Бароковичем, и бедолагой старым Лазарем, и Наведроносором, и самим Гиннгисханом. А мы, тени ломберные, будем сюда хаживать гравий твой грабельками грести да гостинцы тебе на погост носить, верно, дружинушка? И поплевать за тебя через плечо не поскупимся, так ли, волхвы? Не шабашные образочки, не грошовые побрякушки, не очковтирки, что берут в гарных лавочках. А дары полевые. Медолодии, что доктор Фаэрти, мадерицинский человек, научил подносить тебе на задобренье. Маковая кутья — подорожная на тот свет. А мёд святее всего на свете: хоромы, чертоги и эрвоск, пища на славу (смотри, горшочек береги, не то взвесят твою нектарную чашу и найдут очень лёгкой!), да козьего молочка, сударь, как девка, бывало, тебе носила. Слух о тебе, что царское миро, растекается по всей Руси великой с тех пор, как финлаляндские дудари продудели тебя за кордон, и за Ботнией тебя целыми дворами обзывает всяк сущий в ней язык, и финн. Здешние болваны только о тебе и толкуют: сидишь ты себе под святым коньком да уплетаешь за обе свиные щёки над поминальными братинами, где свято место пусто не бывает, с заздравной до дна, в Сёмужьей гриднице. И любуются на нашу дубину стоеросовую, где ладанный пот в вышних — знак твоего памятника рукотворного. Все зубочистки, какие ни грызли эринезийцы, — щепа щепаная, что от той битой колоды недалеко упала. Коли ты и согбен, и продан, и предан земле, и с Господня возу упал — не пропал: это затем, чтоб Пахомы напахали пропасть; а когда тебя разоблачили по всем статьям пред лонами богинь, ты показал нашим крепостным девкам, как легко раскрепоститься. Гожий Отменный Гунн, бают (не чокаясь!), вот был садовник так садовник, всем перцам перец. Ей-Бугу, ещё какой, Г.О.Г.! Нынче он дал дуба и сгуннул, а мы, задним умом крепки, только теперь расковыряли истоки его правды, но мир великим его мощам, лежебудде, и вечный покой во всю его коломенскую версту, покуда миллионосвечное око Тускаря метёт по Мойскому морю! Не бывало такого воеводы, как ты, всея Великия Эринии да Бретании, нет, и во всём Пиковом уезде не бывало, бают. Нет, ни царя, ни богдыхана, ни целовальника, ни песельника, ни висельника. Один ты и мог повалить вяз, какого двенадцать огольцов хороводом не обхватят, и поднять на дыбы Гром-камень, о который Илья преткнулся. Кто, как не Макулище, наших фортун подъём да на похоронах дружка, чтоб наше дело справить? Будь ты хоть сам хрюбугай и прыжимист, будто воды в рот набрал, а всё ж таки где ещё такого, как ты, днём с огнём сыскать, чтобы кабель уложить, и что за битюг перебьёт Вашу Светлость? Мик Мак Магнус Маккоули преставит тебя в лучшем виде, как живого, а Кожемяка Рейнольдс твои коленца тасует и снимает. Но, как говорится у братьев Фаберже, ты был бледный гоголь-моголь и поцелуй с походом. Мы его кличем хожденерал Баклушов, с тех пор как он умотал хожением в Ерусалим по Задней Азии. Петух у тебя был бойчей, чем у Петра, Джека иль Мартына, а гусь твой, всем гусям архигусь, жнивьём откормлен к Михайлову дню. Так да не приближится к тебе вовек поп семи червей и кипящего смоловара, отец Валаам, доколе волос твой колосится сединою у Лиффи, иже еси на Невесех! Гип, гип, ура! Герой! Семижды челом тебе бьём! Весь твой скарб со всеми портками, вклочая пёрышко Финиста и ботфорты, лежит, где ты его в тот раз и швырнул. Сердце твоё — в волости Волчицы, а голова хохлатая — в тропике Каплунорога. Ноги твои — в Новодевичьей обители. А хозяйство твоё — в соленьях праведных. И это тебе на броду написано. Сенник у тебя мировой. А та вон камчатка — посконная. Отбродил ты дорогой глинною до Лафитова. Ложись костьми, дитятко! Не будь неупокоен! Старший бутелохранитель лаврокапища Исети, Тутантихон, глаголет: Вем тя, матрёшка, вем тя, ковчег спасения. Ибо сотворихом над тобою, абракадавре, иже грядеши присно незван, егоже пришествия не вемы ни дне, ни часа, вся, елика повелеша о тебе собор регентов и книжников Христопатрикова в деле гробания твоего. Курган корабельщиков, крутояр!

§30Всё идёт по-прежнему, или так нам всем сдаётся, здесь, в родном Холмгороде. Кашель гробовой — хоть святых выноси, чтоб ей пусто было, тётке моей Инфлоренции. Рожок — к завтраку, в час — гонг к обеду, а к вечере — вечерний звон. Народу — как при царе Горохе Первом, когда члены его заседали в Брюхарской думе. В окне лабаза — та же лабуда. Яковлевские печатные пряники, и живительное какао доктора Ван Хлебнутена, и исаевская чечевичная похлёбка в порошке рядом с сиропом матушки Чайкиной. Мясо упало, как прогорели «Раев и Попов». Угля в обрез, зато торфу на задворках — навалом. И ячмень опять вскочил, ядрёна вошь. Ребятишки в школу ходют неучоснительно, сударь, диктанты пишут на ять, с калебанием, и таблицу умазнения выводят. Всё за томами — и ни разу голышом не пульнут ни в Тома Стеклозада, ни в Тимку Кувырка. Как Бог Израилев свят! Аль не так, православные патрикеи? Ты был двуликим ключником в то утро, как их доставили, и быть тебе ещё дедом, да каким, когда венчанная десница ухватит, что любезная шуйца знает. Кевин у нас — сущий душка, щёчки херувимские, чертит мелом по стенкам чертей да резы, и лампадка у него, и ремешок школьный, и ранец с бирюльками, в почту играет по всем раскопкам, а с батькой они как две капли молока, по глазам старика признаешь, — зато в шпингалета нашего Джерри, прости Господи, бывает, сам бес вселяется, в тартарабарского пледбоя: гонит натужно из последних отходов доходные чернила да строчит почём зря синим по рубашке, в которой родился. Хетти Джейн — певчая у Покрова. Выйдет она (её-то уж выберут, будь покоен) вся в белом да в золоте, с факелом в плюще, затеплить заново огонёк на Радоницу. А вот Эсси Шанахан подол распустила. Помнишь Эсси в нашем Смолунном монастыре? Звали её Мариинкой-малинкой, до того губки рдели калинкой, и Пией де Чистабеллой, как кадеты из-за неё бузили. Будь я приказчиком по рекламной части у «Абрикосова и сыновей», расклеил бы этих дутышей по всем косякам в городе. Реноме себе делает в «Аквариуме», по два раза за вечер. С таборными тамтамщиками да вертихвостками. Казачка за пояс заткнёт. Сходил бы — сердце б от радости распёрло.

§31Покойненько, ну, мил человек, коленками не сучи, лежи тихо да почивай, ваше благосиятельство! Держи его тут, Иезекииль Железнов, и укрепи тебя Господь! Это он, ребятушки, наш горячительный дух чует. Димитрий О'Фляганан, закупорь-ка опохмелку для клана Клюкарти! Ты с самого Порт-Артура столько за воротник залил — хоть державу на плаву держи. Подать сюда Вечного Покоя! И Вечную Память подать! Не бойсь ни Врага, ни Времяныча! Вот тебе и лоно. В месте светле, в месте злачне, в месте попойне — спи, усопший! Со святыми буди!

Я глаз не спускаю с чудилы Бихана, со старухи Кати да с масла, будь покоен. С бородинскими открытками на память никаких у ней фиглей-миглей: на них мне склеп склепают, чаёвнички! Я вас на чистую воду выведу! Вернее верного! И ходики мы тебе, сударь, опять завели. Завели аль нет, заикционеры? Так что совсем-то в тупик не станешь. И бренных останков не растрясёшь. Кормовое колесо ползёт вовсю. Видал я твою благоверную в сенях. Ни дать ни взять Марья Невна, прекрасная королевна. Ай, сама-то тоже хоть куда, и не говори! Жмурука? Твоя сказывай моя Хама человека Хама человека сказывай соломенный баба шибко хоросо рыбка. Жмём руки. Ни на чёртов грош с ней худа нет, разве что ляжки у ней салические. Кот Баюн всё зевает да ухмыляется битыми часами на Полкановой мохнатой круглой думке, глядит, как она сон на живую нитку сшивает, портняжкина дочка, знай свой стежок. А не то, покуда зима очарованья не растопила, подманивает ещё несторушек, чтоб в трубу валились. Нет обвала без кошачьего бала. Кабы ты только был тут да растолковал ей, что к чему, лучший из мужей, да потолковал бы с ней ласково про золото с проседью. Опять бы у ней губки на мокром месте. Как бывало, когда вы с ней катили на Финнегородскую ярмарку. Тут вожжи, там ленты — все руки у тебя были при деле, так что она и не ведала, по земле ли едет, по морю ли плывёт аль в поднебесье несётся, как Воздуховёртова невеста. Была она тогда игрунья, да и нынче вертунья. Она и песню подтянуть горазда, и до скандальчиков охоча, как протрубит последний почтарь. Любит гармошку да прохожие парочки, как наклюётся носом на ужин после каинши да авеладушек и сидит себе в самокатном кресле, осоловелая, читает свой Вечерний звон. Поглядеть, чем нынче форсят: во весь рост аль колоколом. Вести, вести, все вести. Смерть барсом задрала феллаха в Фесе. Бурные сцены в Таврическом. Стелла под счастливой звездой уходит в отрыв. Кому китайский потоп, а кому мать родна, и слухи до нас доходят радужные. Динь Тамтам, он ходи шуми кругом, всё одно как Хама человека. А она себе пробирается, хиханьки да хаханьки, вдоль и поперёк ихнего романа с продолжением Лямуры Сольскара и Барвинки, в вольном переложении Нарводевичьей жены. Будут синие колокольчики звенеть в солёных склепах в ту ночь, как она распишется последней слезой. Ижица. Да только до того ещё за тридевять земель. Покуда у времени след не простынет. Ни седого пеплу, ни накладных кос — не про неё! Пока льстивые свечки теплятся. Аннастасия, здрасьте пожалуйста! Стан у ней на вес благороднейшего, говорят «Адамов и сыновья», посулистые аукционеры. Коса у ней русая, как и прежде. И вьётся, и льётся. Почивай же ныне! Был Финн, да сплыл!

16 Хмырь Чипнер, эсквайр

§32Ибо — будь он тебе хоть тёзка, хоть сродный подменыш крючковатой сёмги — а уж завёлся, как мне сказывали, здоровенный румяный баранище, что пасётся наобум на подворье своего притона о ста голодных штофах. Сам Лавролавка из-под полы, процветающий, яко городничий или баобабай, свесив сухой сук (увошь!) под ветер, зато вздымая аршинную ветвь (эхма!) на ветер (на позорище!), ростом с Калинкину трубезьяну, а понизу широк, как Финеес Амбарнум; горбом горбунится, плечами сник — такой уж он великопадун, — а при нём рябая жёнка в пикантном положении, чистая огнемушка, да трое вшиленьких гнидёнышей: двое клопняшек и одна стрекозявка. И то ли он клял и переклинал и был завсегда видан за тем, что видали ваши четверотоптуны, то ли и не видывали его никогда за тем, что вам, подсадные голубчики, известно, — да восплачут облацы свыше, во свидетели ухмыляясь, — и будет уж про фейрисеев да слабосидок. Пусть хоть Исеть набаснит про то зефиротам и мать сыра земля прожужжит все уши своим небесам во веки веков. Творец сотворил тварям своим творенье. Белый единобогомол? Красный театрократ? И все розовые пророки сосуетствуют? Ещё как! Но как бы там ни было, одно-то верно, и за то ручается урядник Закон Божий и выпускает в свет Большой Чертёж: что сей муж, Хмырь Чипнер, Эсквайр, хоть и поднадзорный, как мы его почитали, а всё ж именитый, прибыл в сие времяцветное место, где мы живём в своей приходской брагодати из прилива в прилив, прибыл впопыхах, в тростниковом корыте, сиречь в двухтюрбинной фелюге Бей на Невскую губу, первой заезжей шхуне сего архипелага, с восковой кралей гжельской росписи на носу заместо гальюнной фигуры, сам мёртвоморский дюгонь, откапываясь из пучин своих, и с тех пор вот уж шестьдесят лет с гаком всё испроповедуется, как ряженый из рыбного ряда, шинкарица под боком, Ада и отрада, седина в тюрбан, бес в ребро, и перегоняет каинский сахар в сивулозный крахмал (тут ему и Тутантихонова крышка!); а равно и то, что, окромя дородства, коим он пыжится во хмелю, наш старый греховодник был от природы худородным, черносошным и эдипасекомым, о чём судите сами по прозвищам, что навешали на него во всех языцех (хуле срам, хвале слава!), и, подбивши ему итог, на все хамсто — что он, на трезвую голову, он и есть ён, а никакой не подставной, кто в конечном счёте окажется крайним за хай, чинённый в Эдембурге.

Читателя предупреждают: опечаток в этом отрывке нет.

Конец главы I.1 · впереди шестнадцать

Остальное — в книге

Все семнадцать глав с путеводителями — в одном томе. Предзаказ — 4 000 ₽ с доставкой, печатаем в первом квартале 2027 года.

Telegram

Как идёт перевод остальных шестнадцати глав — в канале издательства.

@riverrun_press

Открыть канал